День освобождения

Геракл, верный своему обычаю, разрешил пленным воительницам похоронить подобающим образом своих мертвецов. (Без человеческих жертвоприношений, разумеется.) Покончили с похоронами и греки, принесли жертвы душам своих героев. Потом разделили добычу — лошадей, оружие, женщин, — и примкнувшие к войску иноплеменные воины во главе с царями разбрелись вдоль берега моря по домам. Кое с кем — например, с ликийским царем Гипполохом или с Приамом — Геракл прощался лишь временно, собираясь на обратном пути посетить их города. А греки, ещё раз принеся жертвы Зевсу Победоносному, двинулись через труднопроходимый, дикий Кавказ.

В то летнее утро, когда был освобожден Прометей, авангард Гераклова войска и основные его силы, вероятно, давно уже шли и шли через седловину Арарата, когда на место действия прибыл наконец сам Геракл. Было утро, ведь мы знаем: Геракл подстрелил орла в воздухе ещё до того, как хищная птица совершила свою ежедневную трапезу.

Прометей, вероятно, видел греков из своей высокогорной тюрьмы. Воины двигались неторопким шагом, как ходят обычно по горным тропам, шагали совсем не по-военному: дело ведь было после победы и дорога всё-таки вела домой. Растянувшись длинной вереницей, шли вьючные лошади, ведомые под уздцы, за ними — пешие воины, далее — телеги, колесницы и опять пешие. Прометей, разумеется, видел их, да и не впервые открывалась ему внизу, на перевале, подобная картина; за миллион лет его глаза уже так привыкли к этому зрелищу, что он не обратил на него особенного внимания.

Прометей следил за орлом. С такой примерно мыслью: «Ну, а сегодня что он придумает?» Мы можем сказать это наверное, если вспомним, что орёл клевал печень не пропитания ради, а затем, чтобы длилось наказание Прометея. Если на протяжении миллиона лет — ну пусть даже меньше, пусть только тысячи лет, — орёл каждый день выклёвывает кому-то печень, а она каждый день отрастает снова, то, как бы ни было больно, это в конце концов обращается в рутину, привычку, становится буднями. Чтобы наказание оставалось наказанием, орлу приходилось его как-то варьировать. Не из садизма, просто по долгу службы. Я тоже не хочу прослыть садистом (и на этот раз опять совершенно безвинно), к тому же моя фантазия истощилась бы уже на сотый день, а ведь этих дней минуло — только представим себе! — около трехсот шестидесяти миллионов. Так что оставим это занятие орлу! Уж что-нибудь он, верно, придумывал. И тем вносил, вероятно, хоть какое-то разнообразие в жизнь Прометея на протяжении долгого миллиона лет. А поскольку «разнообразие услаждает», орлу приходилось иногда терзать Прометея как раз однообразием. Одним словом, можно было предположить различные комбинации, и об этом-то раздумывал Прометей, без особого любопытства приняв к сведению шум проходившего внизу войска, злые и весёлые человеческие голоса. Он лишь тогда присмотрелся внимательнее, когда там, внизу, одна разукрашенная боевая колесница вдруг остановилась и на ней приподнялся довольно седой уже, но, впрочем, весьма крепко скроенный мужчина. Этот мужчина — то ли заметив сам, то ли по чьей-то подсказке — следил глазами за парящим в вышине орлом. Орёл, как известно, был не простой, а Зевсов, предназначенный для особых поручений, и это, конечно, можно было заметить по его внешнему виду, размерам, особой мощи полёта. Однако, хотя и Зевсов, он был всё-таки орёл — неразумная тварь, существо с ограниченными умственными способностями. Он заметил, что за ним наблюдают, но не придал этому никакого значения; случалось такое и прежде, кто знает, может, он даже радовался, что вызывает к себе интерес. По-моему, радовался. Посыльные, секретарши, конюхи исключительных людей, равно как жены их и все прочие, обычно гордятся этой исключительностью больше, чем сами исключительные люди. Отчего же именно орлам исключительных людей не подходить под общее правило? Бывают ведь случаи, когда они могут выступать от лица своих хозяев — вот тут-то, в их отражённом свете, они и сияют куда больше, чем сами хозяева. Итак, орёл видел, что простые смертные смотрят на него с земли, и думал о них, а может быть, и делал то, что зачастую думают о простых смертных и делают над простыми смертными такого рода важничающие и купающиеся в отражённом свете персоны. Геракл, однако же, и внимания не обратил, посылает ли птица ему свою визитную карточку и в каком именно виде; его гораздо больше интересовало, что за добычу наметил себе орёл, в честь чего кружится там, готовясь ринуться вниз, такая на редкость большая птица? Могло, конечно, ему прийти в голову попросту сбить орла. Но это была разве что мимолетная мысль. Человек, который после стольких трудов спокойно передает царицу амазонок мальчишке Тесею, у которого за спиной каких только подвигов нет, — такой человек уже перевалил через тот возраст и преодолел то душевное состояние, когда на каждом шагу и по любому поводу демонстрируют свою ловкость, верный глаз и твёрдую руку. Зато добыча орла его весьма интересовала, что верно, то верно.

Не нужно забывать: какие бы запасы ни везли с собой воины, они всюду, где только могли, должны были освежать и пополнять их. Хотя бы из санитарных соображений; не пробавляться же им всё время одним только вяленым мясом, сухим молоком да твёрдыми, как камень, хлебными лепёшками! Такова была по тем временам консервная продукция. А так как дичь обходила сторонкой их шумное шествие, то орёл, указывающий, где можно было бы поживиться, пришёлся очень кстати. Большая птица — крупная дичь!

Так-то и обнаружил Геракл высоко в горах прикованную к скале человеческую фигуру.

Разумеется, он знал, кого видит. Да и кто тут ошибся бы? И вот Геракл, словно уже заранее готовился к этой задаче, лишь на краткий миг призадумался, а потом сделал знак, и Иолай — а может быть, Филоктет — тотчас протянул ему лук и стрелу. Но Геракл покачал кудрявой седеющей головой. «Не эту… из тех, что от Гидры!» — выговорил он сквозь зубы. Ибо смоченные в опасном яде и, конечно, имевшиеся в ограниченном количестве стрелы держали, само собой разумеется, в особом колчане и пользовались ими лишь в самых исключительных случаях. Но для Зевсова орла Геракл, естественно, не пожалел драгоценной стрелы. Мне хотелось бы здесь ещё раз подчеркнуть: то был орёл, а не гриф! И не только потому, что парящий в вышине гриф не заинтересовал бы мечтавшее о свежей дичи войско. То есть и потому — но не только. Дело в том, что в грифа Геракл не стал бы стрелять! Известно же, что он избрал грифа своей священной птицей. Почему именно это отвратительное голошеее существо? «Потому, — отвечал он обычно, — что гриф не убивает даже мыши!»

Между тем орёл уже сложил крылья, чтобы камнем ринуться вниз. Прометей, как изо дня в день, и на этот раз решил, что выдержит муку без стона, но и на этот раз, как изо дня в день, должен был закрыть глаза и стиснуть зубы: ничего не поделаешь, первый миг мучительнее всего!

Однако этот миг всё не наступал. «Что он медлит, подлая тварь?!» Прометей открыл глаза. И в самое время — он увидел, как проклятый мучитель, болтаясь, словно тряпка, падает с вышины вниз. Пронзённый насквозь стрелой.

А к началу колонны уже спешил скороход с командою «стой!». И Геракл уже соскочил с колесницы. И не нужно было ни слов, ни долгих объяснений, боевые товарищи стягивались и вскоре окружили своего вождя, а многоопытные приближённые слуги героя, прихватив секиры, начали прорубать дорогу через кустарник, карабкаясь по девственным кручам.

Немало времени прошло, пока они взобрались на скалу; будем считать, что на освобождение Прометея этот день ушёл полностью. А уж там, наверху, Геракла ждал в полном смысле слова геркулесов труд: вырвать цепь из скалы, сбить с рук и с ног Прометея толстые стальные оковы.

Приостановимся на мгновение! Такой массы железа наши герои не только никогда не видели, но даже не могли себе представить, не говоря уж о том, что они сразу заметили, какая невероятная разница между известными им железными отливками и нержавеющей сталью Гефеста! Вероятно, они испытывали примерно то же, что и Али-Баба, когда увидел в пещере разбойников переливающиеся всеми цветами радуги, сверкающие тысячью оттенков несметные сокровища. Это высокое потрясение вполне сочеталось с другим, ещё столь же свежим: только что они освободили от ужасных мучений всесветно славного бога и тем дали новый поворот известной всему миру драме. (Они должны были думать именно так, ведь кому бы тогда пришло в голову, что последнее действие такой драмы будет попросту утеряно?!) Четверо-шестеро слуг тут же подхватили драгоценную цепь, чтобы отнести её к телеге с поклажей Геракла: очевидно, что подобный трофей по праву принадлежит вождю. Впрочем, все нимало не сомневались, что Геракл широким жестом вернёт свой трофей Прометею. А принимая во внимание цены на железо в те времена, такая цепь могла считаться для начала недурным капитальцем, с которым богу нетрудно будет устроить свою дальнейшую жизнь. (Правда, это уже самый конец бронзового века, но, как ни странно, именно в просвещённом мире железо знали тогда всё ещё главным образом в виде метеоритного железа и ценили превыше всего. Золотые драгоценности вставляли в железную оправу! То есть, если можно так выразиться, «наносили позолоту» железом!)

Как принял Прометей освобождение? Надо полагать, без видимых эмоций. Это понятно — даже с формальной, так сказать, стороны: кто провёл прикованным к скале миллион лет — не будем на этот раз вспоминать об орле, терзающем печень, — тот речей произносить не станет, да, может, и чего-нибудь вроде «спасибо» не выговорит. Самое большее — несколько междометий или стон сорвётся с его губ. Он учится дышать, учится свободно двигаться, разминает запястья и лодыжки, и — бог-то он бог, но ведь миллион лет! — первые неуверенные шаги почти наверное не слишком ему удаются (особенно по неровной горной местности!); он падает, а то и теряет сознание, потом в каком-то подобии забытья обнаруживает, что его с двух сторон поддерживают под руки, помогают встать или же — мне это кажется всего вероятнее — несут его на переплетённых руках вниз, сквозь заросли кустарников, миллион раз увядавших и миллион раз распускавшихся на его глазах, таких знакомых и таких недоступных, далёких…

Что же касается вопроса по существу, то освобождение не могло застать Прометея врасплох. Он знал, что так будет, знал: так должно быть. Но уповал не на помощь богов, их он давно уже не принимал в расчёт. Надеюсь, мой любезный Читатель позволит мне время от времени ссылаться и на общеизвестные вещи. (Тот, кто хоть сколько-нибудь интересовался моей особой, знает, наверное: с присущим мне болезненным, можно сказать, чувством неполноценности, страстной жаждой учиться, искренним уважением к ближним моим, со всем моим обликом, мягко выражаясь, вечного студента совершенно несовместимо предположение, будто я делаю это, красуясь, как говорится, перед «теми, кто послабее»! Нет, я лишь вспоминаю таким образом когда-то изучавшиеся или откуда-то вычитанные сведения — ради того, чтобы самому достойно выдержать экзамен перед Читателем, и ни в коем случае не затем, чтобы экзаменовать его!) Итак, мне хотелось бы упомянуть здесь тот широкоизвестный факт, что и всемогущество богов — понятие относительное. Даже когда мы имеем в виду абсолютного, единого бога. Обычный пример: и абсолютный единый бог, коль скоро уж он есть, не властен сделать так, чтобы его не было. (А во многих случаях всемогущество бога ещё более ограниченно, чем людское. Например, бог никоим образом не может устроить так, чтобы не было того, что было. Мы же, не правда ли, в одном только нынешнем столетии проделывали это неоднократно.) Всемогущество античных богов ограничивала, во-первых, Ананка, Фатум, во-вторых — вето любого из двенадцати главных богов. Действительно, в совете безопасности главных богов не четыре, а все двенадцать членов располагали в пределах относительного всемогущества правом абсолютного вето. Если Зевс, например, однажды повелел — и подчеркнул своё повеление кивком головы, это важно! — чтобы Прометея приковали к скале и орёл клевал ему печень, ни один бог, в том числе и сам Зевс, уже не мог бы это отменить. Но вот тут-то и начинается самое интересное: каждый бог имел возможность с помощью какого-нибудь дополнительного решения изменить — и даже самым коренным образом — исполнение первого приказания. Олимп и в этом отношении был живым прообразом Лейк-Саксесс1): ведь и здесь исполнение зависит от стран-членов, и мы уже не раз были свидетелями весьма своеобразных модификаций. Таким образом, каждый бог имел право, хотя бы тут же, не сходя с места, прибавить к повелению Зевса что угодно: чтобы Прометея устроили на приятной мягкой скале, приковав лёгкой, как пух, цепью в несколько километров длиной; чтобы рядом с ним приковали Афродиту; чтобы ему было не больно, а, наоборот, приятно, когда орёл станет клевать его печень. Право, лишь богам хватило бы фантазии на все те смягчения и послабления, которые можно было бы внести с помощью дополнений и которых они не внесли. Почему? Это уж их секрет, божественная тайна, и нам не пристало слишком допытываться. Ясно одно: Прометею не приходилось особенно рассчитывать на заступников среди олимпийцев, тем более — даже неловко повторять! — тем более миллион лет спустя. Если б хотели, помогли бы давным-давно. Пусть никто другой, пусть хотя бы божественная чета владык Подземного царства. Но до сих пор Прометею не помогла даже смерть. По воле Зевса он должен был жить, жить, чтобы страдать.

Но уж если он жил, значит — надеялся. И, поскольку на богов надеяться не мог, надеялся на Человека; не надеясь быть прощённым за своё преступление, надеялся на самоё преступление. Понимаю, звучит несколько абстрактно. А между тем это общеизвестная истина: для того, кто восстал против определённого строя и потерпел неудачу, существует лишь такая альтернатива: либо строй этот простит его, либо сам рано или поздно будет взорван, то есть сам станет преступным. За миллион-то лет, полагаю, у Прометея нашлось время поразмыслить об этом, продумать всё до конца, и не раз. Это ведь только поначалу мысль никак не может вырваться из одного и того же круга, и даже на какое-то время возникает психопатическое состояние, сходное с персеверацией, но за столько-то времени даже у весьма среднего человека после некоторого периода брожения образуется великолепный, выдержанный, хорошо отстоявшийся конденсат. Полностью перебродившая, совершенно зрелая квинтэссенция мысли.

А что же тогда говорить о боге!

Прометей знал, что он даёт человеку, вручая ему огонь, а с ним и ремёсла. И, не будем наивны, Зевс тоже так или иначе знал, за что он карает Прометея столь жестоко. Теперь, прикованный к скале, Прометей, конечно же, думал — должен был думать, не мог не думать — о том, о чём, вероятно, и не помышлял, совершая свой акт: владея огнем и ремёслами, человек станет подобен богам. Прошу прощения за избитую формулировку! Я трактую её так: не уподобится им качественно, но станет таким же могущественным. «А если так, пусть прилетает орёл, пусть клюет мою печень, — думал Прометей, — долго это не продлится. Огонь уже в руках у людей, и боги не властны тут что-либо изменить. Близится время, когда человек станет могущественным с помощью огня и ремёсел, которыми одарил его я, станет могущественным, как боги. И тогда он придёт и освободит меня».

Даже мало-мальски логически мыслящий человек в силах проследить до этого момента рассуждения Прометея, а также понять, что за ними не таилось никакой задней мысли, вроде такой, например: «А когда придёт время и человек освободит меня, тогда уж я стану его, человека, богом». Будь такое честолюбие свойственно Прометею, он сумел бы настоять хотя бы просто на своём праве первородства, кстати, провозглашаемом и защищаемом Зевсом. Будь такое честолюбие свойственно Прометею, он принял бы участие в восстании против Олимпа. И, между прочим, восстание в этом случае могло бы окончиться совершенно иначе! (Зевс тоже знал это!) Но он не принял в нём участия, напротив, сражался на стороне Зевса, сражался изо всех сил, с полной самоотдачей. И всегда помогал Зевсу добрым советом, какого никто иной не осмелился бы подать Громовержцу, ибо были ему эти советы — например, в некоторых его делишках с женщинами — совсем не по вкусу. Хотя на поверку всякий раз оказывались истинно добрыми советами. (Зевс, разумеется, это ценит, высоко ценит, в принципе даже просит советовать ему, но — не любит.)

Странное это явление. В ком затаённо, по необходимости подспудно, дремлет жажда власти (а таких — подавляющее большинство), тот вообще этому не поверит. А между тем можно привести немало примеров подобного равнодушия к власти, причём со стороны людей, которым достаточно было протянуть руку, чтобы её получить. Взять хотя бы Исава: продал своё первородство за миску чечевичной похлёбки — и даже ухом не повёл! (Разве что не понравилась ему при этом — стильно выражаясь — «настырность».) А тот же Геракл!.. Нет, стремление властвовать над людьми не есть отличительная особенность, природное свойство человека. Да и бога, кажется, тоже. Так что стоит над этим поразмыслить.

Итак, Прометей не сомневался, что однажды явится человек, который освободит его. Но не затем, чтобы тут же возвести на вершину власти. Более того, зная Прометеев независимый нрав, мы можем быть уверены, что он не лелеял в груди и жажды мести. Он не собирался мстить Зевсу. Такое намерение в корне противоречило бы внутренней логике этого психологического типа. Иначе он оказался бы ничем не лучше тех буржуа, которые помогали освободить крестьян только для того, чтобы сразу же превратить их в пролетариев. Нет. Прометей был такой освободитель, который и богов не собирался ввергнуть в неволю, и Человека хотел освободить ради самой свободы. Бывают такие.

Впрочем, это может быть доказано также и с помощью филологических методов. Если бы Прометей сделал малейший шаг ради обретения верховной власти и мести Зевсу, тому остался бы след в анналах. Во всяком случае, остался бы след в анналах неграмотных сказителей — в памяти людской, в мифологии. Но такого следа нет, нет даже намёка на него. Значит, ничего подобного не было.

Собственно говоря, в дальнейших наших исследованиях мы должны будем держаться именно логической нити, она поможет нам сориентироваться в тёмном лабиринте незнаемого: что же всё-таки могло произойти, чтобы не осталось и следа того, что произошло? Ибо известно: всё, что человеческая память сохранила, — это, несомненно, происходившие, безусловно имевшие место события; но, право же, не менее безусловно и несомненно то, чего память не сохранила. Если мы приметили где-то могилу, а над нею совсем неизвестное имя, нам достаточно самого места захоронения и дат, достаточно того, что никто, решительно никто не знает о покоящемся в этой могиле ничего, достойного упоминания, — чтобы мы поняли: вот прах человека, который от рождения до смерти жил, соблюдая законы и обычаи того места, где он жил, и того времени, о котором сообщают даты на могильной плите. Если же вам доводилось когда-либо читать своды законов, затем — приложенные к ним инструкции, далее — горы относящихся к ним указаний, своды всяческих нарушений, обращения властей, правила распорядка в домах и распоряжения управляющих домами, то вы знаете: покойный незнакомец шёл путями не более широкими, чем сосед его по кладбищу, о котором вы только что прочитали хоть какие-то слова хулы или похвалы.

Итак, Прометей без особого потрясения принял к сведению: исполнилось. Ощущение, очень для человека естественное и общедоступное, настолько естественное, что и у богов это вряд ли иначе. И общедоступное — хотя правда и то, что большинство из нас испытывает его лишь в минуту смерти, в свой последний сознательный миг. Именно так: не «Хорошо!», не «Плохо!», не «Потрясающе!» либо «Неслыханно!», а просто: «Исполнилось!» Или ещё проще: «Ну, вот…»

Теперь, миллион лет спустя, Прометею нужно было привыкать к новым картинам; вернее, что ещё труднее, к новому углу зрения на прежде виденные картины, к близко звучащим человеческим голосам и движениям людей вблизи, в новых соотношениях. И не в последнюю очередь — к собственным движениям. Сейчас это целиком поглощало его внимание, к чему все окружающие, и суровые простые воины и рабы, отнеслись с редким тактом и пониманием. Мы ведь прекрасно знаем, если даже не из жизни, то по крайней мере из бесчисленных романов о войне, как трогательно гуманным может быть такое воинство, каким ласковым и миролюбивым, если представляется подходящий случай: и хлеба дадут ребенку, и «Stille Nacht»2) споют со слезами на глазах и так далее.

Прометея бережно несли на руках, когда же почувствовали по какому-то движению — уже внизу, в долине, — что он пытается встать на ноги, предупредительно поддержали его. Не дожидаясь приказа и не сговариваясь, люди поняли, что надо сделать привал; они окружили многострадального бога, но не тесным кольцом, а на почтительном расстоянии, чтобы ему хватало воздуха, и каждый в любой миг готов был вскочить, помочь, поддержать. Кто-то уже прорубал в кустарнике путь к горной речке. Известно же, что по горным долинам непременно протекают речушки, ну хотя бы ручейки. Известно также, что дороги по этим долинам как ни вьются, но, в общем, следуют за речкой, то и дело её пересекая. А освобождённому от оков пленнику, естественно, очень нужно было освежиться, попить, совершить омовение и затем отдохнуть.

К этому времени караван прошёл уже без малого четыре тысячи километров. То есть провёл только на марше около ста дней. Прибавим сюда также привалы, прибавим и дни сражений, и особенно трудные участки пути, и томительные ожидания ещё в начале похода, когда идти приходилось по владениям хеттов: бесконечные таможенные досмотры, хлопоты о всякого рода разрешениях (например, заключение ветеринара, что лошади не чесоточные), наконец, просто упрямство какого-нибудь дурака солдафона. Прибавим сюда обязательные дружеские визиты, уже упоминавшиеся дипломатические переговоры, доброхотную помощь Геракла в разрешении разнообразных династических споров на местах, что иногда не обходилось без более или менее серьёзных вооруженных стычек и уж вовсе никогда — без богоугодных возлияний и спортивных игрищ. (Однажды и Геракл принял участие в товарищеской встрече по боксу; потом, конечно, он щедро заплатил противнику за выбитые зубы.) Если сложить всё, то в одном только этом походе они провели вместе больше года, а ведь для многих воинов, несомненно, это был не первый поход с Гераклом. Так что всё необходимое они делали, как говорится, почти машинально, без раздумий и понуканий, те же, кому не нашлось работы, опускались наземь и терпеливо ждали, коротая время в тихой беседе. Когда же они увидели, что Прометей приходит в себя, собственными силами встаёт на ноги и, хотя от пищи ещё отказывается, всё-таки выпил уже родниковой водицы и омылся немного, — тогда устроили его на обозной телеге, на мягком ложе из листьев и кое-какой одежды. Геракл сделал знак, передовые отряды тронулись в путь, он тоже взошёл на свою боевую колесницу, а кто-то присел на передок телеги, что везла Прометея. Кто-то, разумеется, из самых уважаемых и почтенных — по чьему слову караван сразу же остановился бы в случае беды.

До сих пор воины, можно сказать, и словечком не обменялись с вызволенным ими божеством, во всяком случае никакого настоящего разговора не было. («Вот та-ак!» «Да вы покрепче опирайтесь-то!» «Ну, конечно, вот у этого дерева». «Осторожно, тут корень!» «Теперь-то хорошо, мягко?» всё в таком духе.) Люди знали, нынче большого перехода не будет, нужно только найти удобное место для ночного привала, разбить лагерь, поужинать. Вот тут-то и придёт черёд для хорошей беседы.

Так кто же сопровождал Прометея, сидя на передке его телеги? С полной определённостью мы знаем только, что это был не Геракл; у него, предводителя, хватало тревог в этом походе по диким краям, по опасным дорогам — а какая дорога была не опасна? Он должен был позаботиться о том, чтобы грандиозное событие не подействовало слишком возбуждающе на воинов, не ослабило их внимание, чтобы все они были настороже, а если что и не так, то чтобы сам-то он, во всяком случае, был на своём месте.

Попробуем же поточнее установить, кто был спутником Прометея. Это нетрудно.

Несомненно, при таком войске имелся врач, может быть даже несколько. И среди них, конечно, был самый главный, выделяющийся своими познаниями или по крайней мере рангом. (Поскольку речь идёт не о кадровой армии, и то и другое могло даже совмещаться в одном лице.) Мы знаем четырёх знаменитых врачей того времени. Это прежде всего Аполлон, однако в описываемый период он уже не практиковал на Земле. Затем Хирон; он, надо думать, одобрял войну с амазонками, но из-за возраста, а также из-за постоянных осложнений внутриполитического порядка не мог оставить на такой долгий срок своих кентавров. Немногие это знают, но известным врачевателем был и сам Геракл. Он первым стал применять дюжины полторы целебных трав, кое-какие из них и ныне являются важным элементом в фармацевтике. Свои медицинские познания — как утверждают некоторые источники — он получил непосредственно от Аполлона, однако практиковал лишь от случая к случаю; конечно же не он был войсковым врачом. (Скорее всего, диплома у него всё-таки не было: не случайно его никогда не упоминают в числе врачей. И ещё одно в этой связи. Из восьмидесяти почти сыновей Геракла ни один — насколько мы знаем — не стал врачом. Тогда как оба сына Асклепия — медики; мы встречаем их среди атакующих Трою: один из них терапевт, а другой даже хирург. Как видно, сыну врача и тогда было легче пробиться в медицину. Это также подтверждает, что Геракл занимался врачеванием не постоянно, а чисто любительски.)

Четвертым остаётся самый знаменитый из всех, тот, для кого врачевание было главным занятием: Асклепий, сын Аполлона.

Кто только не занимался в те времена, причем регулярно, врачеванием! Можно сказать, все цари, все жрецы, все прорицатели, не говоря уж о ведьмах, ворожеях, ядосмесительницах вроде Медеи и о сельских знахарях. Но четверо вышеупомянутых были, во всяком случае, самые известные и самые признанные. Нередко эта четвёрка — в том числе и Аполлон — проводила консилиум.

Мы знаем, Асклепий был в дружбе с Тесеем. И в очень тесной дружбе. Взять хотя бы то, что лет через семнадцать после войны с амазонками Асклепий, как известно, взялся ради Тесея за весьма и весьма тяжёлую и ответственную операцию — воскресил Ипполита. Поплатившись собственной жизнью! Кто, кроме давнишнего и близкого друга семьи, способен оказать такую услугу? Ведь любой другой врач попросту отправил бы Ипполита в Центральную больницу Верховных афинских учреждений. Где в это время находились при последнем издыхании многочисленные представители афинской аристократии. (Я говорю это не ради красного словца! В самом деле, припомним: усиленная подрывная работа Диоскуров, безумие, а потом и самоубийство царицы… Кризисные времена.) Нет, никто не взялся бы воскресить Ипполита. Правда, зато и в беду никто не попал бы!

Итак, нет никаких сомнений в том, что Тесея и Асклепия соединяла самая прочная дружба. Подобные дружбы завязываются в молодые годы. В период войны с амазонками им обоим было лет по тридцать.

Тесей не мог не принять участия в войне с амазонками, это очевидно.

А если так, то участвовал в ней и Асклепий.

Если же участвовал, то, конечно, он, а не кто другой, сидел на передке телеги, на которой везли Прометея.

Итак, будем строго придерживаться научной истины и воспроизведём ещё раз всё то, что сумели до сих пор с очевидностью установить.

Ясно, что после освобождения Прометей не сказал своим спасителям: «Благодарю вас, господа, а теперь я удаляюсь на Олимп»; если бы он так сказал или сделал, в мифе остался бы какой-то след. Ясно, что Прометей после освобождения не умер, не исчез из жизни (как из людской памяти), ибо в мифе и этому остался бы след. Ясно, что, разбив цепи, Геракл не сказал ему: «Ну-с, милостивый государь, вы свободны, скатертью вам дорожка, делайте, что хотите!» — то есть не покинул его на Кавказе, ибо и этому остался бы след. Единственное, что не могло оставить следа, — это наиболее естественный поступок. А именно: освободив Прометея, Геракл предложил ему сопутствовать каравану. Не пешком, конечно — легко ли шагать по горам, провисев на скале миллион лет! — и не на тряской боевой колеснице, а на специально приспособленной для такого случая спокойной обозной телеге. Да ещё с врачом под боком. Скорее всего, Асклепием — не наверняка, но скорее всего.

Конечно же, Прометею было пока не до разговоров. Всё окружающее очень его занимало. И в первую очередь Человек. Наконец-то он видит вблизи того, кого помнил совершенно беспомощным и нагим, у кого только и было, что голые руки да небольшой, как мотор у «Заставы»3), череп; и вот он видит этого Человека во всей его торжествующей красоте и множестве, весёлого, энергичного. А как разнообразна его одежда! На некоторых, из-за жары, только набедренная повязка; но и она — это видно при первом же взгляде — сотворена не богом, а выделана самим человеком, из шкуры животных или из растительного волокна, во всяком случае каким-то сложным и целесообразным способом — вымачиванием, валяньем, пряденьем, тканьем, окраской. На одних надет лишь простой хитон с круглым вырезом, у других он красиво подрублен, украшен нарядным поясом. Видел Прометей — в такой колонне их не могло не быть — и телохранителей в полном боевом снаряжении. На головах — шлем с гребешком; на ногах, на руках — защитные пластины; на каждом — толстый кожаный панцирь с металлическими бляшками. Покроем эта кожаная амуниция напоминала католическое облачение для богослужения, но, конечно, была гораздо тяжелее. (Зато и несколько просторнее: эллинский воин мог двигаться даже внутри своего панциря-плаща, уклоняясь от вражеского копья.) И у каждого в руках, на боку, за плечом — самое разнообразное оружие, ловко и разумно выточенное, обструганное, выкованное, всё это искусно задумано и искусно выполнено в помощь столь ненадёжной мускулатуре человека, рукам-ногам его, вообще физическим его способностям. И ещё — лошади. Они были тогда гораздо меньше наших, но всё-таки много быстрее, сильнее и выносливее, чем сам человек. Однако же служили ему! А телеги, повозки — да какие разные, как различно украшены!.. Словом, у Прометея разбегались глаза: подумать только, чего достиг человек, его Человек… Много всякой всячины видел бог оттуда, с высоты, но теперь, вблизи, всё это выглядело совершенно иначе. Не буду, впрочем, пытаться воссоздать все детали, в конце концов, мы ищем научное решение нашей проблемы и отнюдь не собираемся придумывать ещё одну сказку!

Мы должны помнить о том, что существует, так сказать, и субъективное время. Если кого-то подвесили, скажем, на два часа4), то для подвешенного эти два часа субъективно длиннее обычных двух часов. Если кого-то подвесили на миллион лет, этот миллион лет — во всяком случае, по нашему разумению — субъективно короче. Коль скоро продолжительность наказания не привела к смерти, значит, и в том и в другом случае оно могло длиться, на худой конец, до полного истощения. Верно? Пойдём дальше: подвешенный на два часа солдат — доведённый до полного истощения — при хорошем уходе придёт в себя сравнительно быстро, через полчаса-час. Прометею же, проведшему на скале миллион лет, в процентном отношении времени для восстановления сил потребовалось, очевидно, гораздо меньше. Если бы его бессознательное состояние длилось долго — и даже, в процентном отношении, не так уж долго, скажем, несколько лет, ну, десять лет, — об этом из ряда вон выходящем случае мифология так или иначе упомянула бы. А поскольку такого упоминания нет, мы можем не сомневаться, что возвращение Прометея к жизни произошло обычно, без каких-либо осложнений, — совершенно так, как приходит в себя солдат после одно-двухчасового «подвешивания». Более того, поскольку речь идёт о боге, мы вправе предположить, что он пришёл в себя быстрее, чем подвешенный на один-два часа солдат, простой смертный. И в этом опять-таки нет ничего необыкновенного.

Конечно же, Прометей недолго оставался лежать на движущемся своём ложе. Он приподнялся на локте, огляделся, потом сел, и, кто бы ни был его сопровождающий, теперь они понемногу начали обмениваться кое-какими репликами. Предположительно сопровождающим был Асклепий, и разговор начался с типично докторских вопросов, касавшихся анамнеза и общего самочувствия. Впрочем, кто бы ни сидел на передке телеги, рано или поздно ему пришлось бы ответить на вопрос Прометея, кто же, собственно, был его освободителем, и рассказать, как того требовал обычай, впрочем и поныне оставшийся в силе, какого он роду-племени, кто его отец и мать, что за семья, чем известна. В зависимости от того, насколько интенсивно велась беседа, поведал он, больше или меньше входя в детали, о прежних подвигах Геракла, особое внимание уделив победоносному походу на амазонок, чтобы объяснить, какими такими судьбами занесло их в эти края.

Даже в лесах нынешней Венгрии не так-то легко найти место для привала, а каково же было на Кавказе три тысячи сто девяносто лет назад! Правда, там — не из-за неприветливости лесников и не из-за оберегаемой для высоких гостей дичи, а просто из-за неприветливости и дикости самой природы. Поэтому кое в чём тогда всё-таки было легче. Итак, не стоит уточнять, когда именно был разбит лагерь, — это вопрос частный. Во всяком случае, очевидно: когда наконец все расположились, принесли жертвы богам (то есть поужинали) и Прометей, уже полный сил и готовый к разговору, встретился с Гераклом, то к этому времени не только Геракл знал, кого он освободил — он знал это с первой минуты, — но знал и Прометей, кто его освободитель. Теперь, хорошо представляя действующих лиц, мы можем реконструировать этот разговор с более или менее научной достоверностью. Не язык, конечно, тот древне-древнегреческий язык, бывший в употреблении пятью столетиями раньше Гомера, — за это мы не берёмся, да и другой кто-либо вряд ли возьмётся. Дело даже не в формулах, не в языковых оборотах того времени — это можно было бы попытаться воспроизвести, да только ничего, кроме фальши, всё равно бы не получилось. Они ведь говорили не на каком-нибудь архаическом языке, для них это был язык современный. Следовательно, если я хочу быть точным и достоверным, то должен воспроизвести их беседу на нынешнем нашем языке, который три тысячи сто девяносто лет спустя, очевидно, прозвучит столь же архаично. Судя по сохранившимся документам, стиль в XIII столетии до нашей эры был весьма витиеватый, — по крайней мере стиль, каким изъяснялись верхние десять тысяч. «Семь и семь раз припадаю перед тобою на землю — на живот и на спину…» Не пугайтесь, любезный Читатель, это всего-навсего зачин официального письма. Но, впрочем, и потешаться не следует! В самом деле, вспомним: ведь наше «сервус» означает, собственно говоря, «я раб твой», то же значение имеет и «чао». Наше ещё столь привычное «милостивая государыня», а тем самым и фамильярный вариант — «милс'дарыня» — означает «королева», «царица». «Нижайшее почтение» и просто «моё почтение» означает именно «нижайшее почтение» и «моё почтение»… Я уж не говорю об океане других наших словечек и выражений, которыми мы, при определённой степени их износа, пользуемся и как-то понимаем, о метафорах и других образных выражениях, которые для нас давным-давно не означают того, что будут означать для какого-нибудь дотошного ученого мужа три тысячи сто девяносто лет спустя. Так что не будем слишком уж высмеивать обороты устной и письменной речи, бытовавшей в XIII столетии до нашей эры, хотя бы и среди верхних десяти тысяч. Лишь постольку поскольку…

Впрочем, Геракл, Тесей и их сотоварищи не принадлежали, в сущности, к этой верхушке. Они были для своей эпохи демократами, весьма образованными людьми, притом воинами. Прометей же был бог, хотя и опальный, хотя и всячески им обязанный. Уже по неопытности своей в мирских делах он должен был перенять тон и стиль, которым изъяснялись его спасители. И который, разумеется, никак не мог быть изысканно вычурным. Потому я, желая быть действительно, а не формально верным описываемой эпохе, должен представить себе современного демократичного и высокообразованного офицера, беседующего с богом, пусть опальным и многим ему, офицеру, обязанным, но всё-таки богом. Обоим им есть что сказать друг другу. Памятуя обо всём этом, я и воспроизвёл нижеизложенную беседу с максимальным приближением к оригиналу; полагаю, что моя реконструкция способна устоять и под огнем научной критики.

Итак:

— Позвольте мне, сударь, поблагодарить вас, я никогда не забуду того, что вы для меня сделали.

— Ну что вы, право, да тут и говорить не о чем! Как вы себя чувствуете?

— Спасибо, превосходно. Благодаря вам. Вот уже миллион лет я не чувствовал себя так хорошо.

— Миллион лет? Всё же это невероятно!

— Прошу прощения, но невероятным я нахожу другое. То, что именно меня — именно вы, сын Зевса… Не сердитесь, но я всё же спрошу вас… вы знали, кто я? Понимали, что делаете? А если так, то превыше моей благодарности может быть лишь изумление.

На это Геракл сказал ему то, что не раз говорил своим друзьям:

— Всеми силами своими и способностями я служу Зевсу. Это значит: служу Идее. Наказание, постигшее вас, было несправедливо. Исправить несправедливость независимо от личности того, кто её совершил, — долг каждого сторонника Зевса. Только это и пойдёт Зевсу на пользу. Ведь что такое идея зевсизма, как не сама истина и справедливость!

На эти слова любой ответил бы не задумываясь, но как раз Прометею сделать это вот так, с ходу, было, как мы понимаем, нелегко.

Наступила долгая пауза. Геракл предложил гостю опуститься на разостланную перед его шатром шкуру. Лагерь расположился на большой высокогорной поляне. Отсюда было далеко видно, и, в случае ночного нападения, вполне хватало места, чтобы развернуться. Это требовалось необходимостью, и так они поступали всегда. Посередине стоял шатёр предводителя, окружённый шатрами знати; далее шли палатки воинов попроще; вокруг лагеря, словно крепостная стена, выстраивались колесницы и обозные телеги. Рабы размещались большей частью на земле, под телегами, или на телегах, поверх клади. Там, где между телегами оставался проход, рабы уже складывали костры для ночной стражи. Между тем Геракл заметил, что пауза неловко затянулась, и понял причину этого. Он обежал взглядом подходивших со всех сторон друзей, подумал: «В конце концов, мы все здесь свои» — и решил исправить невольную оплошность, а потому шутливым тоном продолжал:

— Вообще-то, чтобы совсем уж быть точным, я не только сын Зевса, но, по материнской линии, через Персея, ещё и праправнук его. Притом дважды! Ведь Зевс соблазнил мою прапрабабушку Данаю, явившись ей в виде золотого дождя. У них родился сын Персей. У Персея был сын Электрион, а дочь Электриона Алкмена, моя матушка, вышла замуж за внука Персея же — Амфитриона. В образе Амфитриона Зевс и соблазнил её (кстати сказать, собственную правнучку). Словом, сударь мой, скажу откровенно — мы же тут все мужчины, — я и сам не монах, но то, что творит иной раз Зевс…

— Уж мне, сударь, можно про это не рассказывать.

— Выходит, что по отцовской линии я сын Зевса, по материнской же — его праправнук, так что иногда сам не знаю, кто я таков. В самом деле: ежели я сын Зевсу и ему же праправнук, значит, я — это я, а притом ещё и собственный прадед. А если с другой стороны посмотреть, так я — это я, и я — собственный правнук.

Тут друзья Геракла стали подталкивать друг друга локтями: «Ну, теперь старик не слезет со своего конька, пока не выговорится!»

— Я уж не говорю про то, — продолжал Геракл, — что ещё усложняет всё дело: ведь и сама Даная происходит от Зевса. По материнской линии она в пятом поколении восходит к бедняжке Ио, одной из первых возлюбленных Зевса. Той самой, кого Гера превратила в корову и преследовала повсюду. К слову сказать, Ио, одна из правнучек вашей почтенной бабушки Геи, сейчас пребывает на небе. Так что мы с вами, через пень-колоду, а всё же родственники. Да ещё и так и эдак. Так что считайте нынешнюю историю просто родственной услугой.

Стоявшие вокруг смеялись. Однако Прометей оставался серьёзен.

— Прошу вас, — продолжал Геракл, — ничего мне не говорите, божественный гость мой, я же знаю, что вы хотите сказать! Да, я, сын, освободил того, кого осудил мой отец, ну и что же! Ведь будучи сыном Зевса, я через Данаю — оставим уж в стороне Ио! — являюсь самому себе прадедом, ipso facto5) дедом отца моего Зевса.

Но Прометей никак не желал перевести разговор на шутку; глубоко встревоженный — не за себя, за Геракла, — он возразил:

— Но всё же подумайте: освободив меня, вы тем самым выступили против Зевса. Против верховного божества, высшей власти, отца богов. И вы не боитесь, что…

— Ещё раз скажу вам, сударь: коль скоро я сам себе прадед, то отец мой, выходит, мне внук, так что, если уж слишком расшумится, я отшлепаю его, пострелёнка, да и дело с концом!

И он громко расхохотался; однако товарищи его хотя и улыбались из приличия, но уже поглядывали на небо с опаской. Это не ускользнуло от внимания Геракла.

Прометей ничего не сказал, лишь принял к сведению его рассуждения, и они пришлись ему по душе.

— А вы чего так перепугались? — повернулся Геракл к своим соратникам. — Неужто представляете себе Зевса таким мелочным, способным из-за подобных пустяков запустить в нас молнией? А по-моему, лучшие анекдоты про Зевса выдумывает он сам. — Герой опять повернулся к Прометею. — Я его знаю, не со вчерашнего дня служу ему. И, освобождая вас, в его духе действовал, хотя и не по приказу. Посудите сами, приказа отдать он не мог, ведь когда-то — как вы сказали? миллион лет назад? всеблагое небо! — когда-то он кивнул, утверждая ваше наказание. Так что это — вопрос престижа. А для него вопрос престижа есть вопрос власти. И тут уж играть он не может. Не может — ради нас, ради мира, ради самой жизни! Власть Зевса — это мир и справедливое устройство жизни. Вы не знаете людей, не знаете, что здесь было раньше, да и сейчас, вообще, что было бы, если бы не Зевс. И не только на Земле, на Олимпе тоже.

— Знаю. Иначе почему — как вы думаете — встал я на его сторону, против Крона, моего отца, против Атланта, моего брата?

— У него есть концепция и есть сила, чтобы править.

— Есть желание взять на себя бремя правления.

— Он и стратег и тактик хороший. Взять хотя бы эти его любовные истории: ведь каждая только упрочивает его позиции среди людей. И чего Гера на него злится? Ревнует, что ли? Так они давно уж друг к дружке охладели.

— Да и не был никогда их брак браком по любви…

— Ясное дело! Только трюками Афродиты иной раз ещё и заманит отца.

— Именно так.

— Я служу Зевсу не потому, что он мой отец. И, уж конечно, не из страха! Я служу ему по убеждению. Я люблю Зевса.

— Я тоже. И он отлично знал это. Потому, мучась родовыми схватками, в самый тяжкий час своей жизни, он позвал меня, и никого другого. Я помог появиться на свет Афине.

— Да, странно всё это…

— И тем не менее так было.

— Но ведь тогда… Не сердитесь, что я спрашиваю… Но всё-таки — миллион лет!..

— У нас были разногласия относительно Человека.

— Но в чём?

— Он не любил, по крайней мере тогда… то есть не желал Человека.

— Любопытно… И, видите, всё же сумел завоевать Человека, сделать своей опорой!

— На то он Зевс!

— Что верно, то верно. На то он Зевс!.. Одним словом, сударь, вы тоже — да ещё как! — на себе испытали: служение ему не праздник на лужайке!

— Это даже мягко сказано.

— Обо мне многие рассуждают так: сын Зевса, ого-го!.. Сын Зевса! А скажите, сударь, мне-то чем слаще от этого? И прежде, да и теперь? Не знаю, насколько вам известна моя жизнь. Что получил я от Зевса? Я же не о привилегиях каких-то мечтаю, — и на своих ногах крепко держусь, подпорки мне не нужны. Только бы во зло не оборачивалось отцовство его! А ведь так оно получилось из-за Геры. Ещё в колыбели наслала на меня двух змей. Как, мол, это так: она, сестра и супруга Зевса, и вдруг — какая-то смертная, до неё или после неё… Словом, дело известное! И с тех пор всё не может успокоиться! Она же навела меня и на прегрешение, которое всю жизнь искупаю. И ведь чем бьёт! Тем, что хуже всего. Кто ж не знает, что люди вроде меня по натуре миролюбивы, уравновешенны. Оно и правильно: сколько бед, сколько ужасов способен натворить такой вот бегемот, как я, если он к тому же вспыльчив. А меня, увы — как ни оберегает меня Афина Паллада, которой вы помогли явиться на свет, — Гера покарала приступами ярости, бешенства. Тем и до греха довела, ещё в молодые годы дело было, в Фивах. Это единственное моё прегрешение против Зевса. До сих пор искупаю его, потому и в этих краях оказался, — десятое задание выполнял. Осталось ещё два. Легким не было ни одно, а уж напоследок Эврисфей наверняка приберёг самое трудное. Ведь какой расчёт в его игре? Чтобы меня извести… В приступе ярости я убил Ифита. Хотя он один был на моей стороне, когда я соревновался с другими за руку сестры его. Ох, и вредная была семейка… Не хотел я убить его, только стукнул. И — убил. А ведь знал, всегда помнил, что мне стукнуть «просто так» нельзя. Приступ ярости… Поверил он, несчастный, сплетням, в краже меня заподозрил… Хорошо ещё, приняли во внимание, что в гневе я был великом, поэтому не за преднамеренное убийство судили, а за нанесение сильных телесных повреждений, которые повлекли за собою смерть. Штраф — одна мина. Заплатить я не мог. Тогда засудили на три года к Омфале. Не знаете её? Ваше счастье. У неё ткацкие мастерские в Лидии. Я и слугой её был и наложником. Три года продержала меня в женском платье. Я должен был сидеть у ткацкого станка и распевать вместе с её рабынями. Взгляните на меня, сударь, взгляните на мои руки и представьте, как это я сижу там, тку и пою! А вы ещё про браки мои не знаете… Как-нибудь расскажу. Гера! Вот что получил я от отца своего! Вот моё божественное приданое. Оттого-то теперь, на пороге старости, и злюсь иногда — устал всё-таки, да и горя хлебнул немало.

— Это верно, не спорю, — заговорил Тесей. — Знакомо и мне это чувство. Но будь всё-таки справедлив к Зевсу! Он хотел не этого, не так задумал всё. Он поклялся, что первый, кто родится в тот день от него, будет величайшим царем Эллады. Тебя он имел в виду.

— Имел в виду меня, да позабыл о Данае. То есть о том, что все отпрыски Персея тоже его кровь. Неважно, в каком поколении. А Гера ведьминскими своими ухищрениями задержала роды у моей матери. Зато помогла произвести на свет до времени, семимесячным, Эврисфея. Могущественного теперь, несметно богатого и трусливого царя Эврисфея. Который прячется от меня всякий раз в подвалах своего дворца, со мною же сообщается через подлого прихлебателя своего, отродье Пелопиды…

Прометей усмехнулся:

— Да, старик немного забывчив.

Но тут Иолай встал на защиту Зевса:

— Зевс всё же любит тебя, Геракл. Уже одно то, в какую семью он тебя поместил…

С этим и Гераклу пришлось согласиться. Его мать Алкмену Зевс соблазнил в образе её супруга — иначе это не удалось бы даже ему; проведя же с ней ночь, поклялся никогда больше не иметь дела с земными женщинами, так как лучшей ему всё равно не найти. Амфитрион знал, что Геракл не его сын, но и собственного сына не мог бы любить больше, по крайней мере воспитать лучше, чем его. Чуть ли не во младенчестве научил управлять колесницей, бросать в цель копьё; нанял ему лучших учителей по астрономии, математике, праву, науке прорицания; Аполлон учил юношу фехтованию, кулачному бою, стрельбе из лука, врачеванию, пению и игре на лютне; Геракл изучал также языки, всемирную литературу и историю, до восемнадцати лет посещал политехнический практикум в образцовом учебном хозяйстве, где познакомился с зоологией и ботаникой. Всё это сопровождалось занятиями по философии, освоением и применением Зевсовой идеологии, в коей наставлял Геракла сам Амфитрион, безмерно преданный Зевсу. Лучшего воспитания царственный юноша не мог получить не только в суеверных Фивах, но и в городах Арголиды. Геракл остался в памяти людей как сильнейший человек в мире; те же, кто интересовался им пристальнее, считают его к тому же деятельным, храбрым и добрым человеком. Однако более основательное знакомство с его жизнью показывает: возможно, он и не был так уж невероятно силён, скорее, хорошо натренирован, умён и выдержан; но одно очевидно — это был самый образованный человек своего времени. Обладавший к тому же совершенно исключительным обаянием.

Боже мой, как вспомню только — ведь ему не было ещё и двадцати лет, когда одной лишь повадкой своей, лучезарной чистотой и редкой интеллигентностью он так пленил царя Теспий, что последний буквально умолял юношу дать наследников пятидесяти его дочерям. Геракл с присущей ему любезностью согласился провести в Теспиях пятьдесят суток (правда, некоторые источники утверждают, будто всё произошло в одну ночь, но это уж, я думаю, глупости — излишества культа Геракла!), и девять месяцев спустя пятьдесят царевен произвели на свет пятьдесят одного младенца: у одной из них родилась двойня.

— Против семьи моей и данного мне воспитания я в самом деле ничего сказать не могу. А всё же иной раз, знаете, приходит в голову: не будь я сторонником Зевса, ну, хоть не таким истинным его сторонником, — кем бы я мог стать со своими знаниями и подготовкой! Уж во всяком случае, не слугой Эврисфея! Разве я не прав?

— Конечно, прав, — отозвался Асклепий, — но что же тогда говорить моему отцу?

Да, все они знали: никому из богов не доставалось от Зевса так часто и так несправедливо, как его самому беззаветно преданному сыну.

— Разве он решился бы так поступать с кем-либо другим?

(А ведь самое злое дело бога-отца по отношению к Аполлону было ещё впереди — убиение его любимейшего сына Асклепия. И за что? «Ещё чего! Они уже и мертвых воскрешают?!» Одним словом — «просто так!» Правда, на этот раз даже слепо повиновавшийся ему Аполлон вышел из себя!)

— Итак, видите сами, господин мой! — повернулся Геракл к Прометею. — Вам незачем за меня бояться, — мол, что ещё будет мне за мой проступок? Я и прежде не ходил у небожителей в любимчиках. Ни я, ни мои сотоварищи. Вот вся эта ватага, что вы видите перед собой. Мы могли бы порассказать вам немало всякого… Так что и не о чем тут толковать: освободил я вас — ну, значит, освободил. Да я в глаза бы себе плюнул, если бы не сделал этого. А уж там, понравится это Зевсу, нет ли… Что ж, гневом своим он навредит мне не больше, чем отеческой любовью.

Тут он опять оборотился к тем, кто только что, слыша богохульные слова его, так испуганно поглядывали на небо.

— А вы вот что послушайте! Если бы Зевс пожелал, он сразил бы меня огненной стрелой своей сразу же, как только я выстрелил в его возлюбленную птицу и личного посланца — орла. А вообще-то я рассуждаю так: если Зевсу не нравится то, что я сделал, значит, мы принципиально не понимаем друг друга. А если так — что ж, пусть хоть и убивает. Зачем я и живу, коли так?

— Знаете, господин мой, — опять обратился он к Прометею, — иной раз ведь и не выдержишь, сорвёшься, как вот я сейчас. В самом деле! Тот, кто служит Зевсу с оглядкой и деньги ждёт за это и всё прочее — как, например, Нестор, — тот всё получает. Кто одним глазом и врагам Зевсовым подмигивает, как Пелопиды, кто за любую малость большой власти себе просит — тот её получает. А для самых верных — только работа да терпение. Вот и бывает, взбунтуешься иной раз, хотя в глубине души я всё понимаю! Так тому и должно быть.

— Я служу Зевсу, — продолжал он, — умом и сердцем, пока жив, и в этом служении — моя гордость. Я за большее благодарен Зевсу, нежели просто за деньги или власть: я благодарен ему за то, что я таков, каков есть. За спокойную свою совесть. И за то, — с лаской огляделся он вокруг, — что у меня такие друзья.

Это было сказано с такой детской чистотой и истинно мужским достоинством, что Прометей не нашёлся, как ответить.

Он-то не верил, что «так и должно быть». И своей спокойной совестью был обязан тому, что спас Человека.

Между тем Геракл достал лютню и настроил её. Пели все хором, некоторые танцевали. В свете сторожевых огней танец «лабиринт» отбрасывал в ночь фантастические тени.

Время шло, и вскоре Геракл заметил, что воины постарше уже дремлют. Да и бог, должно быть, притомился, даже если не показывал виду. Завтра предстоял трудный день, и хотя двигаться им теперь вниз, но не так-то легко вести телеги и колесницы по горному склону. Геракл скомандовал лагерю «отбой». Прометею предложил разделить шатер с Асклепием. Сам же ещё раз проверил дозоры и удалился с Филоктетом на покой.

Так закончился первый день — первый день освобождённого Прометея.

Если же меня спросят, уверен ли я, что именно так протекал первый разговор Прометея и Геракла, отвечу: уверен, что изложил его не «дословно»; возможно, порядок вопросов был другим и были ещё вопросы, менее существенные; разговор мог быть длиннее, но мог быть и короче. Однако в том, что он был именно таким по сути, что это альфа и омега его, я уверен. Они не могли не говорить об этом, это были самые главные для обоих вопросы.

И в конце концов, нам достоверно известны ответы, которые они дали на эти главные вопросы собственными жизнями.

1) Пригород Нью-Йорка, в котором одно время размещались различные учреждения ООН

2) «Тихая ночь» (нем.) — рождественская песня

3) Югославская марка малолитражного автомобиля

4) Подвешивание на руках было узаконенным в старой венгерской армии наказанием

5) Тем самым (лат.)

600,#links,#footer,#content,#header,400