В конце 1811 года, в эпоху нам достопамятную, жил в своём поместье Ненарадове добрый Гаврила Гаврилович Р**. Он славился во всей округе гостеприимством и радушием; соседи поминутно ездили к нему поесть, попить, поиграть по пяти копеек в бостон с его женою, Прасковьей Петровною, а некоторые для того, чтоб поглядеть на дочку их, Марью Гавриловну, стройную, бледную и семнадцатилетнюю девицу. Она считалась богатой невестою, и многие прочили её за себя или за сыновей.

Марья Гавриловна была воспитана на французских романах и, следственно, была влюблена. Предмет, избранный ею, был бедный армейский прапорщик, находившийся в отпуску в своей деревне. Само по себе разумеется, что молодой человек пылал равною страстию и что родители его любезной, заметя их взаимную склонность, запретили дочери о нём и думать, а его принимали хуже, нежели отставного заседателя.

Наши любовники были в переписке и всякой день видались наедине в сосновой роще или у старой часовни. Там они клялися друг другу в вечной любви, сетовали на судьбу и делали различные предположения. Переписываясь и разговаривая таким образом, они (что весьма естественно) дошли до следующего рассуждения: если мы друг без друга дышать не можем, а воля жестоких родителей препятствует нашему благополучию, то нельзя ли нам будет обойтись без неё? Разумеется, что эта счастливая мысль пришла сперва в голову молодому человеку и что она весьма понравилась романическому воображению Марьи Гавриловны.

Наступила зима и прекратила их свидания; но переписка сделалась тем живее. Владимир Николаевич в каждом письме умолял её предаться ему, венчаться тайно, скрываться несколько времени, броситься потом к ногам родителей, которые конечно будут тронуты наконец героическим постоянством и несчастием любовников и скажут им непременно: Дети! придите в наши объятия.

Марья Гавриловна долго колебалась; множество планов побега было отвергнуто. Наконец она согласилась: в назначенный день она должна была не ужинать и удалиться в свою комнату под предлогом головной боли. Девушка её была в заговоре; обе они должны были выйти в сад через заднее крыльцо, за садом найти готовые сани, садиться в них и ехать за пять верст от Ненарадова в село Жадрино, прямо в церковь, где уж Владимир должен был их ожидать.

Накануне решительного дня Марья Гавриловна не спала всю ночь; она укладывалась, увязывала бельё и платье, написала длинное письмо к одной чувствительной барышне, её подруге, другое к своим родителям. Она прощалась с ними в самых трогательных выражениях, извиняла свой проступок неодолимою силою страсти и оканчивала тем, что блаженнейшею минутою жизни почтёт она ту, когда позволено будет ей броситься к ногам дражайших её родителей. Запечатав оба письма тульской печаткою, на которой изображены были два пылающие сердца с приличной надписью, она бросилась на постель перед самым рассветом и задремала; но и тут ужасные мечтания поминутно её пробуждали. То казалось ей, что в самую минуту, как она садилась в сани, чтоб ехать венчаться, отец её останавливал её, с мучительной быстротою тащил её по снегу и бросал в тёмное, бездонное подземелие… и она летела стремглав с неизъяснимым замиранием сердца; то видела она Владимира, лежащего на траве, бледного, окровавленного. Он, умирая, молил её пронзительным голосом поспешать с ним обвенчаться… другие безобразные, бессмысленные видения неслись перед нею одно за другим. Наконец она встала, бледнее обыкновенного и с непритворной головною болью. Отец и мать заметили её беспокойство; их нежная заботливость и беспрестанные вопросы: что с тобою, Маша? не больна ли ты, Маша? — раздирали её сердце. Она старалась их успокоить, казаться весёлою, и не могла. Наступил вечер. Мысль, что уже в последний раз провожает она день посреди своего семейства, стесняла её сердце. Она была чуть жива; она втайне прощалась со всеми особами, со всеми предметами, её окружавшими. Подали ужинать; сердце её сильно забилось. Дрожащим голосом объявила она, что ей ужинать не хочется, и стала прощаться с отцом и матерью. Они её поцеловали и, по обыкновению, благословили: она чуть не заплакала. Пришед в свою комнату, она кинулась в кресла и залилась слезами. Девушка уговаривала её успокоиться и ободриться. Всё было готово. Через полчаса Маша должна была навсегда оставить родительский дом, свою комнату, тихую девическую жизнь… На дворе была метель; ветер выл, ставни тряслись и стучали; всё казалось ей угрозой и печальным предзнаменованием. Скоро в доме всё утихло и заснуло. Maшa окуталась шалью, надела тёплый капот, взяла в руки шкатулку свою и вышла на заднее крыльцо. Служанка несла за нею два узла. Они сошли в сад. Метель не утихала; ветер дул навстречу, как будто силясь остановить молодую преступницу. Они насилу дошли до конца сада. На дороге сани дожидались их. Лошади, прозябнув, не стояли на месте; кучер Владимира расхаживал перед оглоблями, удерживая ретивых. Он помог барышне и её девушке усесться и уложить узлы и шкатулку, взял вожжи, и лошади полетели. Поручив барышню попечению судьбы и искусству Терёшки-кучера, обратимся к молодому нашему любовнику.

Целый день Владимир был в разъезде. Утром был он у жадринского священника; насилу с ним уговорился; потом поехал искать свидетелей между соседними помещиками. Первый, к кому явился он, отставной сорокалетний корнет Дравин, согласился с охотою. Это приключение, уверял он, напоминало ему прежнее время и гусарские проказы. Он уговорил Владимира остаться у него отобедать и уверил его, что за другими двумя свидетелями дело не станет. В самом деле, тотчас после обеда явились землемер Шмит в усах и шпорах и сын капитан-исправника, мальчик лет шестнадцати, недавно поступивший в уланы. Они не только приняли предложение Владимира, но даже клялись ему в готовности жертвовать для него жизнию. Владимир обнял их с восторгом, и поехал домой приготовляться.

Уже давно смеркалось. Он отправил своего надёжного Терёшку в Ненарадово с своею тройкою и с подробным, обстоятельным наказом, а для себя велел заложить маленькие сани в одну лошадь, и один без кучера отправился в Жадрино, куда часа через два должна была приехать и Марья Гавриловна. Дорога была ему знакома, а езды всего двадцать минут.

Но едва Владимир выехал за околицу в поле, как поднялся ветер и сделалась такая метель, что он ничего не взвидел. В одну минуту дорогу занесло; окрестность исчезла во мгле мутной и желтоватой, сквозь которую летели белые хлопья снегу; небо слилося с землёю. Владимир очутился в поле и напрасно хотел снова попасть на дорогу; лошадь ступала наудачу и поминутно то взъезжала на сугроб, то проваливалась в яму; сани поминутно опрокидывались; Владимир старался только не потерять настоящего направления. Но ему казалось, что уже прошло более получаса, а он не доезжал ещё до Жадринской рощи. Прошло ещё около десяти минут; рощи всё было не видать. Владимир ехал полем, пересечённым глубокими оврагами. Метель не утихала, небо не прояснялось. Лошадь начинала уставать, а с него пот катился градом, несмотря на то, что он поминутно был по пояс в снегу.

Наконец он увидел, что едет не в ту сторону. Владимир остановился: начал думать, припоминать, соображать, и уверился, что должно было взять ему вправо. Он поехал вправо. Лошадь его чуть ступала. Уже более часа был он в дороге. Жадрино должно было быть недалеко. Но он ехал, ехал, а полю не было конца. Всё сугробы да овраги; поминутно сани опрокидывались, поминутно он их подымал. Время шло; Владимир начинал сильно беспокоиться.

Наконец в стороне что-то стало чернеть. Владимир поворотил туда. Приближаясь, увидел он рощу. Слава богу, подумал он, теперь близко. Он поехал около рощи, надеясь тотчас попасть на знакомую дорогу или объехать рощу кругом: Жадрино находилось тотчас за нею. Скоро нашёл он дорогу и въехал во мрак дерев, обнажённых зимою. Ветер не мог тут свирепствовать; дорога была гладкая; лошадь ободрилась, и Владимир успокоился.

Но он ехал, ехал, а Жадрина было не видать; роще не было конца. Владимир с ужасом увидел, что он заехал в незнакомый лес. Отчаяние овладело им. Он ударил по лошади; бедное животное пошло было рысью, но скоро стало приставать и через четверть часа пошло шагом, несмотря на все усилия несчастного Владимира.

Мало-помалу деревья начали редеть, и Владимир выехал из лесу; Жадрина было не видать. Должно было быть около полуночи. Слёзы брызнули из глаз его; он поехал наудачу. Погода утихла, тучи расходились, перед ним лежала равнина, устланная белым волнистым ковром. Ночь была довольно ясна. Он увидел невдалеке деревушку, состоящую из четырёх или пяти дворов. Владимир поехал к ней. У первой избушки он выпрыгнул из саней, подбежал к окну и стал стучаться. Через несколько минут деревянный ставень поднялся, и старик высунул свою седую бороду. «Что те надо?» — «Далеко ли Жадрино?» «Жадрино-то далеко ли?» — «Да, да! Далеко ли?» — «Недалече; вёрст десяток будет». При сем ответе Владимир схватил себя за волосы и остался недвижим, как человек, приговорённый к смерти.

«А отколе ты?» — продолжал старик. Владимир не имел духа отвечать на вопросы. «Можешь ли ты, старик, — сказал он, — достать мне лошадей до Жадрина?» — «Каки у нас лошади», — отвечал мужик. «Да не могу ли взять хоть проводника? Я заплачу, сколько ему будет угодно». — «Постой, — сказал старик, опуская ставень, — я те сына вышлю; он те проводит». Владимир стал дожидаться. Не прошло минуты, он опять начал стучаться. Ставень поднялся, борода показалась. «Что те надо?» — «Что ж твой сын?» — «Сейчас выдет, обувается. Али ты прозяб? взойди погреться». — «Благодарю, высылай скорее сына».

Ворота заскрыпели; парень вышел с дубиною и пошёл вперёд, то указывая, то отыскивая дорогу, занесённую снеговыми сугробами. «Который час?» — спросил его Владимир. «Да уж скоро рассвенёт» — отвечал молодой мужик. Владимир не говорил уже ни слова.

Пели петухи и было уже светло, как достигли они Жадрина. Церковь была заперта. Владимир заплатил проводнику и поехал на двор к священнику. На дворе тройки его не было. Какое известие ожидало eгo!

Но возвратимся к добрым ненарадовским помещикам и посмотрим, что-то у них делается.

А ничего.

Старики проснулись и вышли в гостиную. Гаврила Гаврилович в колпаке и байковой куртке, Прасковья Петровна в шлафорке на вате. Подали самовар, и Гаврила Гаврилович послал девчонку узнать от Марьи Гавриловны, каково её здоровье и как она почивала. Девчонка воротилась, объявляя, что барышня почивала-де дурно, но что ей-де теперь легче, и что она-де сейчас придёт в гостиную. В самом деле, дверь отворилась и Марья Гавриловна подошла здороваться с папенькой и с маменькой.

«Что твоя голова, Маша?» — спросил Гаврила Гаврилович. «Лучше, папенька», — отвечала Маша. «Ты верно, Маша, вчерась угорела», — сказала Прасковья Петровна. «Может быть, маменька», — отвечала Маша.

День прошел благополучно, но в ночь Маша занемогла. Послали в город за лекарем. Он приехал к вечеру и нашёл больную в бреду. Открылась сильная горячка, и бедная больная две недели находилась у края гроба.

Никто в доме не знал о предположенном побеге. Письма, накануне ею написанные, были сожжены; её горничная никому ни о чём не говорила, опасаясь гнева господ. Священник, отставной корнет, усатый землемер и маленькой улан были скромны, и недаром. Терешка-кучер никогда ничего лишнего не высказывал, даже и во хмелю. Таким образом тайна была сохранена более чем полудюжиною заговорщиков. Но Марья Гавриловна сама в беспрестанном бреду высказывала свою тайну. Однако ж её слова были столь несообразны ни с чем, что мать, не отходившая от её постели, могла понять из них только то, что дочь её была смертельно влюблена во Владимира Николаевича и что, вероятно, любовь была причиною её болезни. Она советовалась со своим мужем, с некоторыми соседями, и наконец единогласно все решили, что видно такова была судьба Марьи Гавриловны, что суженого конём не объедешь, что бедность не порок, что жить не с богатством, а с человеком, и тому подобное. Нравственные поговорки бывают удивительно полезны в тех случаях, когда мы от себя мало что можем выдумать себе в оправдание.

Между тем барышня стала выздоравливать. Владимира давно не видно было в доме Гаврилы Гавриловича. Он был напуган обыкновенным приёмом. Положили послать за ним и объявить ему неожиданное счастие: согласие на брак. Но каково было изумление ненарадовских помещиков, когда в ответ на их приглашение получили они от него полусумасшедшее письмо! Он объявлял им, что нога его не будет никогда в их доме, и просил забыть о несчастном, для которого смерть остаётся единою надеждою. Через несколько дней узнали они, что Владимир уехал в армию. Это было в 1812 году.

Долго не смели объявить об этом выздоравливающей Маше. Она никогда не упоминала о Владимире. Несколько месяцев уже спустя, нашед имя его в числе отличившихся и тяжело раненых под Бородином, она упала в обморок, и боялись, чтоб горячка её не возвратилась. Однако, слава богу, обморок не имел последствия.

Другая печаль её посетила: Гаврила Гаврилович скончался, оставя её наследницей всего имения. Но наследство не утешало её; она разделяла искренно горесть бедной Прасковьи Петровны, клялась никогда с нею не расставаться; обе они оставили Ненарадово, место печальных воспоминаний, и поехали жить в ***ское поместье.

Женихи кружились и тут около милой и богатой невесты; но она никому не подавала и малейшей надежды. Мать иногда уговаривала её выбрать себе друга; Марья Гавриловна качала головой и задумывалась. Владимир уже не существовал: он умер в Москве, накануне вступления французов. Память его казалась священною для Маши; по крайней мере она берегла всё, что могло его напомнить: книги, им некогда прочитанные, его рисунки, ноты и стихи, им переписанные для неё. Соседи, узнав обо всём, дивились её постоянству и с любопытством ожидали героя, долженствовавшего наконец восторжествовать над печальной верностию этой девственной Артемизы.

Между тем война со славою была кончена. Полки наши возвращались из-за границы. Народ бежал им навстречу. Музыка играла завоёванные песни: Vive Henri-Quatre, тирольские вальсы и арии из Жоконда. Офицеры, ушедшие в поход почти отроками, возвращались, возмужав на бранном воздухе, обвешанные крестами. Солдаты весело разговаривали между собою, вмешивая поминутно в речь немецкие и французские слова. Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество! Как сладки были слёзы свидания! С каким единодушием мы соединяли чувства народной гордости и любви к государю! А для него, какая была минута!

Женщины, русские женщины были тогда бесподобны. Обыкновенная холодность их исчезла. Восторг их был истинно упоителен когда, встречая победителей, кричали они: ура!

И в воздух чепчики бросали.

Кто из тогдашних офицеров не сознается, что русской женщине обязан он был лучшей, драгоценнейшей наградою?..

В это блистательное время Марья Гавриловна жила с матерью в *** губернии и не видала, как обе столицы праздновали возвращение войск. Но в уездах и деревнях общий восторг, может быть, был ещё сильнее. Появление в сих местах офицера было для него настоящим торжеством, и любовнику во фраке плохо было в его соседстве.

Мы уже сказывали, что, несмотря на её холодность, Марья Гавриловна всё по-прежнему окружена была искателями. Но все должны были отступить, когда явился в её замке раненый гусарской полковник Бурмин, с Георгием в петлице и с интересной бледностию, как говорили тамошние барышни. Ему было около двадцати шести лет. Он приехал в отпуск в свои поместья, находившиеся по соседству деревни Марьи Гавриловны. Марья Гавриловна очень его отличала. При нём обыкновенная задумчивость её оживлялась. Нельзя было сказать, чтоб она с ним кокетничала; но поэт, заметя её поведение, сказал бы:

Se amor non è, che dunque?..

Бурмин был, в самом деле, очень милый молодой человек. Он имел именно тот ум, который нравится женщинам: ум приличия и наблюдения, безо всяких притязаний и беспечно насмешливый. Поведение его с Марьей Гавриловной было просто и свободно; но что б она ни сказала или ни сделала, душа и взоры его так за нею и следовали. Он казался нрава тихого и скромного, но молва уверяла, что некогда был он ужасным повесою, и это не вредило ему во мнении Марьи Гавриловны, которая (как и все молодые дамы вообще) с удовольствием извиняла шалости, обнаруживающие смелость и пылкость характера.

Но более всего… (более его нежности, более приятного разговора, более интересной бледности, более перевязанной руки) молчание молодого гусара более всего подстрекало её любопытство и воображение. Она не могла не сознаваться в том, что она очень ему нравилась; вероятно и он, с своим умом и опытностию, мог уже заметить, что она отличала его: каким же образом до сих пор не видала она его у своих ног и ещё не слыхала его признания? Что удерживало его? робость, неразлучная с истинною любовию, гордость или кокетство хитрого волокиты? Это было для неё загадкою. Подумав хорошенько, она решила, что робость была единственной тому причиною, и положила ободрить его большею внимательностию и, смотря по обстоятельствам, даже нежностию. Она приуготовляла развязку самую неожиданную и с нетерпением ожидала минуты романического объяснения. Тайна, какого роду ни была бы, всегда тягостна женскому сердцу. Её военные действия имели желаемый успех: по крайней мере, Бурмин впал в такую задумчивость, и чёрные глаза его с таким огнем останавливались на Марье Гавриловне, что решительная минута, казалось, уже близка. Соседи говорили о свадьбе, как о деле уже конченном, а добрая Прасковья Петровна радовалась, что дочь её наконец нашла себе достойного жениха.

Старушка сидела однажды одна в гостиной, раскладывая гранпасьянс, как Бурмин вошёл в комнату и тотчас осведомился о Марье Гавриловне. «Она в саду, — отвечала старушка, — подите к ней, а я вас буду здесь ожидать». Бурмин пошёл, а старушка перекрестилась и подумала: авось дело сегодня же кончится!

Бурмин нашёл Марью Гавриловну у пруда, под ивою, с книгою в руках и в белом платье, настоящей героинею романа. После первых вопросов Марья Гавриловна нарочно перестала поддерживать разговор, усиливая таким образом взаимное замешательство, от которого можно было избавиться разве только незапным и решительным объяснением. Так и случилось: Бурмин, чувствуя затруднительность своего положения, объявил, что искал давно случая открыть ей своё сердце, и потребовал минуты внимания. Марья Гавриловна закрыла книгу и потупила глаза в знак согласия.

«Я вас люблю, — сказал Бурмин, — я вас люблю страстно…» (Марья Гавриловна покраснела и наклонила голову ещё ниже). «Я поступил неосторожно, предаваясь милой привычке, привычке видеть и слышать вас ежедневно…» (Марья Гавриловна вспомнила первое письмо St.-Preux). «Теперь уже поздно противиться судьбе моей; воспоминание об вас, ваш милый, несравненный образ отныне будет мучением и отрадою жизни моей; но мне ещё остаётся исполнить тяжёлую обязанность, открыть вам ужасную тайну и положить между нами непреодолимую преграду…» — «Она всегда существовала, — прервала с живостию Марья Гавриловна, — я никогда не могла быть вашею женою…» — «Знаю, — отвечал он ей тихо, — знаю, что некогда вы любили, но смерть и три года сетований… Добрая, милая Марья Гавриловна! не старайтесь лишить меня последнего утешения: мысль, что вы бы согласились сделать моё счастие, если бы… молчите, ради бога, молчите. Вы терзаете меня. Да, я знаю, я чувствую, что вы были бы моею, но — я несчастнейшее создание… я женат!»

Марья Гавриловна взглянула на него с удивлением.

— Я женат, — продолжал Бурмин, — я женат уже четвёртый год и не знаю, кто моя жена, и где она, и должен ли свидеться с нею когда-нибудь!

— Что вы говорите? — воскликнула Марья Гавриловна, — как это странно! Продолжайте; я расскажу после… но продолжайте, сделайте милость.

— В начале 1812 года, — сказал Бурмин, — я спешил в Вильну, где находился наш полк. Приехав однажды на станцию поздно вечером, я велел было поскорее закладывать лошадей, как вдруг поднялась ужасная метель, и смотритель и ямщики советовали мне переждать. Я их послушался, но непонятное беспокойство овладело мною, казалось, кто-то меня так и толкал. Между тем метель не унималась; я не вытерпел, приказал опять закладывать и поехал в самую бурю. Ямщику вздумалось ехать рекою, что должно было сократить нам путь тремя верстами. Берега были занесены; ямщик проехал мимо того места, где выезжали на дорогу, и таким образом очутились мы в незнакомой стороне. Буря не утихала; я увидел огонек, и велел ехать туда. Мы приехали в деревню; в деревянной церкви был огонь. Церковь была отворена, за оградой стояло несколько саней; по паперти ходили люди. «Сюда! сюда!» — закричало несколько голосов. Я велел ямщику подъехать. «Помилуй, где ты замешкался? — сказал мне кто-то; — невеста в обмороке; поп не знает, что делать; мы готовы были ехать назад. Выходи же скорее». Я молча выпрыгнул из саней и вошёл в церковь, слабо освещённую двумя или тремя свечами. Девушка сидела на лавочке в тёмном углу церкви; другая тёрла ей виски. «Слава богу, — сказала эта, — насилу вы приехали. Чуть было вы барышню не уморили». Старый священник подошёл ко мне с вопросом: «Прикажете начинать?» — «Начинайте, начинайте, батюшка», — отвечал я рассеянно. Девушку подняли. Она показалась мне недурна… Непонятная, непростительная ветренность… я стал подле неё перед налоем; священник торопился; трое мужчин и горничная поддерживали невесту и заняты были только ею. Нас обвенчали. «Поцелуйтесь», — сказали нам. Жена моя обратила ко мне бледное своё лицо. Я хотел было её поцеловать… Она вскрикнула: «Ай, не он! не он!» и упала без памяти. Свидетели устремили на меня испуганные глаза. Я повернулся, вышел из церкви безо всякого препятствия, бросился в кибитку и закричал: «Пошёл!»

— Боже мой! — закричала Марья Гавриловна, — и вы не знаете, что сделалось с бедной вашею женою?

— Не знаю, — отвечал Бурмин — не знаю, как зовут деревню, где я венчался; не помню, с которой станции поехал. В то время я так мало полагал важности в преступной моей проказе, что, отъехав от церкви, заснул и проснулся на другой день поутру, на третьей уже станции. Слуга, бывший тогда со мною, умер в походе, так что я не имею и надежды отыскать ту, над которой подшутил я так жестоко, и которая теперь так жестоко отомщена.

— Боже мой, боже мой! — сказала Марья Гавриловна, схватив его руку, — так это были вы! И вы не узнаёте меня?

Бурмин побледнел… и бросился к её ногам…

20 октября 1830 года

«Бурмин побледнел… и бросился к её ногам…»

Воссоединение четы Бурминых произошло ровно 200 лет назад, летом или ранней осенью 1815 года. Можно только лишь гадать, для чего Пушкину понадобилась столь демонстративная точность Портрет Пушкина датировки: скажем, читателю точно известно, что пресловутая метель пронеслась по судьбам героев именно в январе, и не какого-нибудь, а именно 1812 года; что несчастный Владимир, свою роль в повествовании вполне отыгравший и волею высших сил ставший вдруг никому не нужным и даже откровенно лишним, — что несчастный Владимир скончался в Москве 1 сентября того же года; если кто любит предельную точность — в воскресенье. Автор не сообщает нам разве что о том, в котором же часу случилось печальное сие событие, и, словно заманивая и поддразнивая слишком серьёзного читателя, оставляет перфекциониста с чувством некоторого неудовлетворения.

Судя по рукописной пометке, «Метель» была закончена позже остальных «повестей Белкина» — 20 октября 1830 года. Есть, однако, мнение, что Пушкин написал её, как говорится, на одном дыхании и что она стала, быть может, его первым полностью законченным прозаическим произведением.

Первым же читателем «повестей Белкина» (впрочем, тогда ещё они так не назывались) оказался, по-видимому, Евгений Баратынский. Вернувшись из Болдина в Москву, Пушкин 9 декабря написал Петру Плетнёву, постоянному своему издателю, верному другу и неизменному «благодетелю»:

Милый! я в Москве с 5 декабря. Нашёл тёщу озлобленную на меня, и насилу с нею сладил — но слава Богу — сладил. <…> Пришли мне денег сколько можно более. Здесь ломбард закрыт и я на мели. <…>

Написал я прозою 5 повестей, от которых Баратынский ржёт и бьётся — и которые напечатаем также Anonyme. Под моим именем нельзя будет, ибо Булгарин заругает. <…>

Прости, душа, здоров будь — это главное.

Тёщу (которая, строго говоря, пока ещё Пушкину никакая не тёща) можно ведь понять: кому же понравится, что будущий зять накануне свадьбы исчезает на несколько месяцев. Проблема с закрытым ломбардом тоже, в общем, без труда понимаема и вполне естественна. Но можно понять также и поэта Баратынского: если уж говорить о «Метели», то прочитанная им в рукописи болдинская миниатюра насквозь иронична — иронична откровенно, нарочито и вызывающе.

Соответствующий тон Пушкин задаёт уже с самых первых строк: Марья Гавриловна-де была девица «стройная, бледная и семнадцатилетняя». Только вслушайтесь в это немыслимое, озорное перечисление: стройная, бледная и — и! — семнадцатилетняя. Дальше — больше. Начав один абзац фразой «Наконец он увидел, что едет не в ту сторону», Пушкин следующий же абзац начинает с очаровательной небрежностью: «Наконец в стороне что-то стало чернеть».

Наконец, наконец, наконец… Баратынский ржёт и бьётся.

Быть может, для кого-то окажется открытием то, что всем нам знакомая ещё со школы «Метель» — она на самом-то деле «Мятель». Именно так, через букву «я». И нигде в пушкинской рукописи нет слова «метель» — только и исключительно «мятель». А у «мятели» тот же самый корень, что и у слова «смятение». Смятение, сумятица, суета вокруг дивана. В общем, комедия положений. Ирония судьбы, или С лёгким паром. Потому что жанр того, что Пушкин озаглавил словом «Мятель», — жанр этот называется анекдот. Баратынский ржёт и бьётся…

Главное в анекдоте — это события, большей частью забавные. Его величество Факт, вокруг которого суетятся не люди, а маски или, если угодно, некие абстрактные функции: щёлкни кобылу по носу, и она махнёт хвостом. Бедный поручик, гусарской полковник, семнадцатилетняя девица… Список действующих лиц — а исполнителей-то и нет. Нет живых людей, нет души и сердца, да и не нужно всё это в анекдоте. Не нужно и даже вредно: иначе получится совсем другой жанр.

Ну вот попробуйте провести мысленный эксперимент и хотя бы в самых общих чертах предствить себе дальнейшую, уже семейную, жизнь Марьи Гавриловны и гусарского полковника Бурмина. Что мы вообще знаем о человеке по фамилии Бурмин — кроме того, что у него Георгий в петлице и интересная бледность на лице?.. Лучший по форме ответ на этот вопрос можно без труда найти хотя бы в тексте «Метели». Ну, так что же мы знаем о Бурмине?

«А ничего.»

А что мы знаем о самой Марье Гавриловне — кроме того, что она была воспитана на французских романах и, следственно, влюблена?.. Не о маске, на которой крупными буквами написано «девица Марья Гавриловна», а о живом и красивом человеке, с душою и сердцем, — что мы знаем?..

А ничего.

А что знаем мы, скажем, о её покойном отце — кроме того, что его папу тоже звали Гаврилой?..

А ничего.

А ничего, а ничего, а ничего…

Отчаявшись отыскать в пушкинской «Метели» то, чего в ней нет и по законам жанра и быть не может, — героев с душой и сердцем, школьные педагоги (а «Метель» проходят, кажется, в шестом классе) предложили своим ученикам относиться ко всему философски: главным и единственным Афиша героем пушкинской миниатюры является-де сама метель как символ всемогущего и неумолимого рока: человек предполагает, а Бог располагает, от судьбы не уйдёшь, суженого на коне не объедешь и бедность не порок. Современные шестиклассники, повидавшие уже всякие виды и ко многому привыкшие, вмиг настроились на философский лад и, на радость педагогам, дружно принялись строчить нужные тексты с соответствующими подзаголовками — «сочинения-раздумья» и «сочинения-размышления», время от времени называя в них Бурмина генералом и Гаврилу Гавриловича Гаврилой Петровичем.

Метель как символ чего-то иррационального и надчеловеческого — мысль сама по себе прекрасная и плодотворная, спору нет. Ну, действительно: эта злая метель (а может, вовсе и не злая) всё там перевернула-перемешала, решительным образом и буквально на ровном месте (да ведь вёрст пяти в диаметре, не более) воспрепятствовала такому, казалось уже, близкому счастию прапорщика Владимира Николаевича с девицей Марьей Гавриловной и буквально бросила последнюю в объятия проезжавшего мимо другого военного, который, хоть и уклонился было вначале от нежданного подарка судьбы, но в конечном итоге объехать суженую на коне ему всё равно не удалось — ну, а что вы от него хотите?.. Рок, понимаете ли. Судьба. Мятель.

Тут, правда, начинаются всякие сомнения: всё это замечательно, но какой такой рок, какая такая метель, пусть даже и через букву «я», — какой такой рок, собственно говоря, заставил раба Божьего Бурмина смиренно стать под венец с незнакомой девицей и исхлестанными метелью губами произнести сокровенное «да»?..

Но с другой-то стороны — ведь смешной же случай, правда? Особенно смешной накануне собственной свадьбы. Особенно если вспомнить про озлобленную тёщу. И про некстати закрытый ломбард. Так вот поддастся однажды человек минутной слабости и всесильной руке судьбы да и… И… Да. Да и повторяй потом вслед за педагогами и поэтом Степанцовым: «Это Будда Гаутама, это Будда Гаутама»

Баратынский ржёт и бьётся.

…Полвека назад, в начале 1965 года, массовый советский кинозритель получил экранизацию «Метели». Режиссёр фильма Владимир Басов поставил перед собой довольно сложную задачу. Нужно было растянуть озорной, искрящийся, стремительный пушкинский анекдот на целых 80 полнометражных минут экранного времени, бережно сохранив присущие оригиналу условность и объективную второстепенность буквально всех действующих лиц (что естественно и характерно не только ведь для «Метели», но и для всякого анекдота вообще), но при всём при этом нужно было сделать вид, будто упомянутые персонажи — живые люди, а не арлекины, мальвины и пьеро. Дополнительная сложность состояла в том, чтобы по возможности исключить какую-либо иронию. Собственно говоря, весь пушкинский текст — Баратынский подтвердит! — изящно переполнен иронией, но, согласитесь, при демонстрации красивейших пейзажей русской глубинки ирония ведь не слишком уместна, правда?..

В роли девицы Марьи Гавриловны выступила актриса Валентина Титова, тогдашняя молодая супруга режиссёра. Безукоризненно воспитанного полковника Бурмина на суд зрителей представил актёр Георгий Мартынюк (многие помнят его по более поздней роли — следователя Пал Палыча Знаменского из телесериала «Следствие ведут знатоки»).

Кадр из фильма Кадр из фильма Владимира Басова «Метель»: ещё немного, и влюблённые узнают, что они обрели своё счастье

Новый фильм Владимира Басова кинокритики по непонятным причинам невзлюбили сразу, широкая же публика встретила экранизацию со смешанными чувствами: пейзажи и виды русской природы, конечно, очень хороши, но вот цвет волос Марьи Гавриловны вызывает вопросы, да и холодом от неё веет что от твоей зимы, да и почему это Бурмин не бросается к её ногам, как написано у Пушкина, а картинно опускается на одно колено… Общее впечатление выразил популярный тогда куплетист Бен Бенцианов:

Жил бы Пушкин в наше время,
Посмотрел бы фильм «Метель» —
Сценариста с режиссёром
Он бы вызвал на дуэль!..

(Кстати, Пушкину даже и не понадобилось бы бросать перчатку дважды, ведь режиссёр в данном случае одновременно являлся и сценаристом.)

И всё же и теперь, спустя 50 лет, мы добрым словом поминаем этот ведь не слишком удачный фильм. Нет, не за красивейшие пейзажи и виды — вовсе нет. Благодаря этому фильму миллионы людей впервые услышали завораживающую музыку Георгия Свиридова, имевшую тогда скромный статус музыкального сопровождения тех самых пейзажей и видов, да заодно и псевдострастей.

Звучит знаменитый вальс Георгия Свиридова из сюиты «Метель»

Свиридов Должно быть, Георгию Васильевичу Свиридову, выдающемуся русскому композитору, — в декабре 2015 года ему исполнилось бы 100 лет — было о чём подумать, когда он получил предложение написать «музыкальные иллюстрации» к пушкинской «Метели». Ему, вероятно, показалась немного странной идея музыкального сопровождения комедии масок, где все поступки и слова персонажей предопределены и заранее известны и где «гвоздём» представления является событийная конструкция сама по себе. В итоге композитор не стал ничего «иллюстрировать», а создал произведение, в котором событийный ряд «Метели» ушёл как бы на второй (если даже не на третий) план, тогда как на первом плане оказались уже не прежние маски, а совершенно живые люди — люди с душой и сердцем, любящие и страдающие, с их заботами и невзгодами, с их радостями и бедами, в единстве и с природой, и с самими собой.

Вот такой получается парадокс: отказавшись от буквального прочтения пушкинской «Метели», Георгий Свиридов создал свой собственный музыкальный шедевр, абсолютно адекватный и созвучный не одной лишь только «Метели», но и всей пушкинской лирике.

Пушкинский анекдот обернулся рождественской сказкой.

В этой музыке словно слышится до боли всем нам знакомое: «Не уходи, побудь со мною»…

Так что у нас там было по датам?..

Двести лет назад…

Сто лет назад…

Пятьдесят лет назад…

Сказка продолжается.

«Бурмин побледнел… и бросился к её ногам…»

Валентин Антонов

В оформлении использованы фрагменты картины Ивана Руднева «Метель» (2011 год)